Дактиль

Казахстанский литературный онлайн-журнал

Сергей Ким

Двуглавый серафим

Рецензия на сборник стихов Павла Банникова Ju-se-fu (2019)

Обложка книги Павла Банникова Ju-se-fu представляет собой интересную загадку, которую автор как бы предлагает разгадать после прочтения всех текстов сборника. Название на обложке — записанное китайскими иероглифами имя «Иосиф», а на его фоне — коллаж из лиц четырех Иосифов: Бродского, Иосифа Прекрасного, Сталина и (неожиданно) Кобзона. Ключом к этой загадке, как кажется, тоже является Иосиф, но другой, неназванный — Мандельштам.

К Мандельштаму Банников в последние годы обращается очень часто: как на уровне цитат («дано: / мне тело» в стихотворении «Задача»), так и через более тонкую работу с мандельштамовским поэтическим мышлением. Скажем, наиболее очевидное — это позаимствованная циклическая модель истории, представленная в виде реки времени, на берегу которой находится поэт. Мандельштам в «Шуме времени» пишет: «…между мной и веком провал, ров, наполненный шумящим временем, место, отведенное для семьи и домашнего архива». У Банникова нечто похожее можно увидеть в стихотворении «У реки», где разворачивается восточная присказка про реку и труп врага. Поэт там — это такой Харон, бессмертный лодочник, позабывший свое ремесло, он лишь считает души друзей и врагов, но сам при этом остается вне течения времени.

В этом Банников — прилежный последователь традиции русской романтической литературы. Поэт в его стихах — это уникальная, особенная личность, осененная божественным благословением и возвышающаяся над толпой. В строчках:

и чувствуешь

это странное чувство

будто из тебя что-то вынули

и забыли вложить обратно

а что это было

и сам забыл

…явно прочитывается отсылка к пушкинскому «Пророку»:

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Вынутое и не вложенное обратно сердце делает поэта хладнокровным хроникером, почти функцией, без которой невозможен ход истории. Ведь не будь Гомера, не существовало бы и Троянской войны, поскольку никто бы ее не помнил. Поэт — это память человечества, без его фиксации реальности вся жизнь была бы чередой проплывающих мимо трупов в реке времени. Стихотворение Silentium, которое, пожалуй, можно назвать программным, как раз про это. Поэт, наблюдатель истории, представленной в виде бесконечных войн («под кандагаром было круче / под измаилом было круче / под масадой было круче / не говоря уже о фермопилах» — вновь непреодолимая цикличность), хранит в себе воспоминания обо всех этих событиях. Очевидно, что главным претекстом здесь является Silentium Мандельштама, потому что в обоих стихотворениях подразумевается «первоначальная немота», из которой рождается поэзия и которая, как платонический эйдос, недостижима в материальном мире. Именно поэтому приближение к ней возможно только на рубеже человеческой жизни:

…как молчали под пытками мужчины

о как они молчали

как молчали они

как молчание наше

схоже

Возвращение материального тела в его эйдетическую первооснову (перед смертью) сродни поэтическому обращению к той «первоначальной немоте», в которой зреет поэзия. И вновь таким образом подчеркивается внемирная природа поэта. Он, в соответствии с романтическими канонами, является проводником между земным и небесным мирами. Недаром сборник закрывается «Молением святым сусликам о дожде» — это еще одно напоминание о том, что поэт — шаман, медиум, имеющий доступ к материям, остающимся для обыкновенных смертных неведомыми.

Стихотворение Ju-se-fu опять-таки заставляет подумать о «Пророке». В ней изображается встреча героя с Йосей в придорожной лагманной (ср. «на перепутье мне явился»). Вся прямая речь в тексте представляет собой наставление в императивной форме (как и у Пушкина). А в Йосе можно угадать симбиоз двух поэтов: библейского Иосифа («нары — / это не для меня, спасибо — плавал» — указание на египетское пленение) и Бродского (частые анжамбеманы, характерное слово «стишки»). То есть этот текст — в некотором смысле диалог с двуликим Иосифом — обобщенным образом Поэта, который дает герою напутствие. Библейский Иосиф в этом контексте может вполне считаться поэтом, поскольку он умел толковать сны (в том числе «чужих певцов блуждающие сны»), то есть обладал даром предвидения.

А теперь самое время вернуться к загадочной обложке книги. В «Четвертой прозе» Мандельштам писал: «Я китаец, никто меня не понимает. Халды-балды! Поедем в Алма-Ату, где ходят люди с изюмными глазами, где ходит перс с глазами как яичница, где ходит сарт с бараньими глазами». Эта цитата, как кажется, становится магнитом, притягивающим к Алма-Ате разговор о выключенности поэта из социальной сферы. Изображенные на обложке сборника поэты (Бродский и Иосиф Прекрасный — оба сверху) и непоэты (Кобзон и Сталин — снизу) как бы символизируют дистанцию, которая существует между этими полярными типами людей. Поэтическая речь может звучать для кого-то как китайская грамота или как пугающее шаманское бормотание, и это порой приводит к самым трагическим последствиям (вынужденная эмиграция или, чего хуже, продажа братьями в рабство). Поэт обречен на вечное непонимание, поскольку его главная задача — парадоксально говорить о самых обыкновенных вещах, сдвигать знакомые представления. И само переложение на китайские иероглифы имени «Иосиф» — это устремление избежать то облако лиц, которое первым делом возникает в обывательском сознании при произнесении этого слова. Естественно, что подобные навязчивые попытки пошатнуть привычное мышление, поставить под сомнение уютные паттерны, делают поэта уязвимым для остракизма. Да и сама позиция отстраненного летописца своего времени предполагает тотальное одиночество, которое тем не менее является платой за более высокий уровень осознанности:

может быть, ты найдёшь себе место в прекрасном мире,

может, найдёшь и в этом, если оставишь

свои стишки, а мне — уже поздно

всё — пора ехать

йося уехал на восток, я — на запад

какое-то время наша одежда хранила

запах редьки и сигарет, а память —

прощальную фразу

Поэзия Павла Банникова очень авторефлексивна, особенно это заметно в последних его сборниках. Возможно, это связано с тем, что его авторский голос принадлежит не просто поэту — маргинальной фигуре самой по себе, — но казахстанскому русскоязычному поэту, то есть маргиналу в квадрате. Поэтому попытки очертить свое место в национальном культурном процессе и более широко помыслить роль поэта и поэзии в обществе — это одновременно и механизм самозащиты, и практика самоидентификации. На мой взгляд, именно такой вектор (направленный в сторону осмысления собственного творчества в рамках конкретных политических, географических и культурных реалий, а не абстрактное, оторванное от времени и пространства сочинительство) представляется наиболее продуктивным для казахстанских русскоязычных авторов.

Сергей Ким

Сергей Ким — живет в Хельсинки. Окончил Тартуский университет. Публиковался в журналах «Воздух», «Октябрь», «Звезда», в сетевых изданиях Rara Avis, Лиterraтура, Vlast и др.