Евгения Либерман

293

Культурное общество

(Из сборника рассказов «В культурном обществе»)

 

— А меня вот жидовской мордой дразнят.

— Наплюй ты на идиотов, Женька. Дались тебе эти семиклассники. Им достать некого, вот и лезут. Особенно Серёжка Фомичов.

— И всё-таки дразнят...

Сколько лет прошло, а не забывается. А ведь тот мальчишка у своих родителей самый примерный, самый воспитанный сын.

 

***

 

— Мам, а ты знаешь, Есенин матерные стихи писал! — огорошил меня Моше, прибежав из школы.

— Ты не Америку открыл, дружище. Но воспринимать их следует как единицу культуры.

— Это как?

— Когда некое явление распространяется в обществе в определённый период времени, — я всегда разговариваю с детьми как со взрослыми, с равными, — когда оно входит в нашу повседневную жизнь, находит последователей и ценителей, существует самостоятельно и целостно, но в то же время является частью системы — это и есть единица культуры. Нельзя отрицать, что матерные стихотворения существуют. Но в приличном, культурном обществе их не рассказывают. Что тебе задали?

— Есенина, — сказал сын с видом приговорённого к смерти.

— А где Ханнеле?

— С Мариной в магазин пошла. За пончиками.

 

***

 

У моих детей феноменальная память. Они не способны запоминать то, что их не интересует. Ханнеле учится легко и с охотой — отличница; она с азартом увлекается всем, что преподают. Окружающий мир, математика, русский и английский язык, литературное чтение — в школе нет ничего, что бы не занимало дочку. В третьем классе она наизусть рассказывает Мегилат Эстер в переводе, «Сына артиллериста» и «Сказку о царе Салтане», читает на иврите и идиш (последнее, впрочем, всякий раз вызывает раздражённые вздохи Мордехая), поёт и играет на кларнете. Ни одно из этих занятий её не утомляет, она всегда весела и добродушна.

Одна мука для неё — информатика. Ханнеле из тех, кого моя учительница русского языка называла гуманитариями от природы: подпустить таких людей близко к технике — всё равно, что воссоздать дома последний день Помпеи. Утюги выпадают из дочкиных рук, электронные часы ломаются, стоит ей только попробовать поставить их на зарядку в новую розетку, на компьютере непостижимым образом оказываются вирусы, микроволновая печь трещит и искрится. Вражду с бытовыми приборами и гаджетами она впитала буквально с молоком матери: в моём доме долгое время не было интернета; пользоваться пылесосом я научилась в двенадцать лет, печатать в «Ворде» только в тринадцать, а делать презентации — в семнадцать. И по-прежнему иногда забываю вынуть вилку из микроволновки. Ханнеле с десятого раза не воспринимает информацию, которая кажется ей слишком сложной и непонятной, и плачет, когда отец стыдит её за неумелость; на лице Мордехая при этом возникает такое выражение, будто проект всей жизни, в который он вкладывал силы и средства, не окупился. Я никогда не позволяю себе повысить на детей голос.

Моше — совсем другая песня. Они с сестрой — двойняшки, но абсолютно не похожи друг на друга. Троечник-сын с радостью списывает домашние задания и классную работу у добросердечной Ханнеле, которая с такой же радостью принимает «плату» брата — разрешение вечером посмотреть мультики на его планшете, израильские сахарные конфеты-палочки («Они проделали нам дыру в бюджете!» — вопил Мордехай месяц назад, заламывая руки), молочные коктейли, а порой и мелкие деньги, особенно когда Моше нужна помощь на контрольной по математике.

Он, к великому неудовольствию сестры, заставил их общую комнату роботами и машинками на пульте управления. На девятый день рождения сын получил от моей мамы в подарок квадрокоптер, носился с ним по дому как сумасшедшая мартышка, напугал до полусмерти пожилую рабанит Фельдман, заработал подзатыльник от отца (и всего-навсего один устало-осуждающий взгляд от меня) и в конце концов сел на него. Дорогая хрупкая игрушка треснула. Первую половину ночи мы с дочкой утешали плакавшего навзрыд Моше, а всю вторую я, сжав мучительно гудящую голову, бездумно пялилась в одну точку на столе и механически отхлёбывала из стакана вино, которое мне заботливо подливала средняя золовка Фейги.

Под влиянием отца Моше решил, что станет авиаконструктором. Хрустальная мечта Мордехая не реализовалась, когда матушка любовно пристроила его в иешиву, и теперь он проводил с сыном выходные дни, мастеря металлические модели самолётов, учил черчению, что у него обычно заканчивалось срывающимся «Вот связался с бестолочью!» и хлопком двери. От природы неаккуратный, Моше, даже стараясь изо всех сил, не может провести тонкую линию или всё время ломает стержни циркулей. Да посмотрите хотя бы в его тетради: задали нарисовать орнамент — накропал что-то невразумительно-аляповатое, какие-то опунции, получил на следующий день пометку «Грязь!» и ажурную подпись классной руководительницы Галины Юрьевны. Буквы у него пляшут в разные стороны, заваливаются, как пьяницы, вперёд или набок; иврит это, идиш, английский язык или русский — нет никакой разницы. Моше однажды умудрился пролить на книги чернила из шариковой ручки, которую он тщательно грыз весь урок музыки, пока для остальных звучал Вивальди.

 

***

 

Пять часов вечера. Шесть. Половина седьмого.

 

Заколдован невидимкой,

Дремлет лес под сказку сна.

Словно белою косынкой…

 

— Повязалася сосна, — подсказала я. Моше готов был взвыть от досады.

 

Скачет конь! Простору много!

Валит снег! И стелет шаль!

 

Выделяя каждое слово невпопад, Ханнеле козой-дерезой скакала по диванам, взбиралась на столы, тянула занавески.

— Ханука! Скоро будет Ханука! А потом и Новый год! — её голос доносился откуда-то из прихожей. В отсутствие отца дочка вынимала из обувной коробки трещотки и принималась бегать с ними вверх-вниз по лестницам в подъезде. Вот и теперь она застегнула сапожки, повернула ключ в двери, и след её простыл. Сын завистливо покосился на тёмное нутро коридора.

— Такими темпами мы и до Песаха не выучим эту трижды несчастную «Порошу». Соберись! — я ободряюще поглядела на него. — С самого начала!

 

Еду. Тихо. Слышны звоны

Под копытом на снегу,

 

— прогнусавил Моше.

 

Только серые вороны… только серые вороны…

 

— Расшумелись на лугу! — я теряла терпение. — Четыре строфы, а рассказать три часа не можешь.

В детстве мне стоило пару раз прочитать любое стихотворение — и я запоминала его наизусть. Моше досталась та же память, но избирательно.

— Мам, я другое расскажу, — заупрямился сын. — Мне двойку не поставят. По выбору разрешили. Вот это можно?

 

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем…

 

— Ну загнул! Так Галину Юрьевну недолго и до обморока довести.

— Ты его здорово рассказывала, когда я болел, мамочка, — прошептал сын. — Мне тогда плакать хотелось.

— А мне сейчас от тебя. Вот что: выходи завтра к доске и импровизируй. Не пойдёт «Пороша», расскажешь, так и быть, «Письмо матери» или «Лисицу». «Чёрным человеком» публику не пугать, запомнил? — Сын, довольный до чёртиков, кивнул, не сдерживая улыбки. — Непринуждённость, уверенность и умение выкручиваться — и пятёрка тебе обеспечена.

 

***

 

Как дошла я до жизни с любавическим хасидом?

В восемь лет, совсем как писал Михаил Веллер, я узнала о своём еврейском происхождении. Это открытие поразило меня на многие годы. Чувствовала ли я превосходство над остальными? Спешу огорчить антисемитов: я ощущала непохожесть на других, но отношение к окружающим никоим образом не поменялось. Рядом по-прежнему были светские русские люди, в школе и на занятиях я прекрасно ладила с детьми. Моя мама не соблюдала традиции, не могу назвать случая, когда она ходила в синагогу или упоминала о религии. Мало того, мы старались ассимилироваться и перестать отличаться от окружающих: покупали на Пасху куличи и красили яйца, не упускали случая поздравить знакомых с Рождеством, питались привычными продуктами из супермаркетов. В моей семье не звучало слов «кашрут», «цниют», «шаббат». В застойный период, когда Москва бунтовала и выплёскивала на улицы негодующих отказников, мама, ещё маленькая на тот момент девочка, мирно ходила в обыкновенную подмосковную школу №6.

В нашем кругу не заикались об Израиле. Когда репатриировались две мои троюродные тётки, это вызвало недельный всплеск, волну обсуждений — и всё стихло. Ни на иврите, ни на идиш мама не говорила. Идиш знал её отец, но в семидесятые постарался вырвать эту страницу, забыть её и отречься от корней. «Во имя безопасности», — повторял впоследствии он, уже глубокий старик, мне, десятилетней девочке.

Познакомиться с еврейской культурой ближе мне помог популярный тематический «Телеграм»-канал. За десятый класс я посмотрела в театрах «Скрипача на крыше», «Поминальную молитву» и «Раневскую». В тот же год впервые отпраздновала Пурим и Песах, получив нагоняй от бабушки сперва за то, что не давала ей спать грохотом детской трещотки, а затем за слишком долгое сидение за столом и громкое пение «Хад Гадьи».

К Катастрофе я подбиралась крошечными шагами, потихоньку да помаленьку. Вот брошен в стол недописанный глупый роман. Вот я, в истерике сбегая с урока, выныриваю из темноты школьных коридоров на залитый запоздалым сентябрьским солнцем двор, и не могу надышаться, и падаю на никнущую траву в слезах. Зачем я уничтожила её? Зачем я, взвинченная и растоптанная оскорблениями семиклассников, вычистила и прикончила свою первую группу «ВКонтакте» — маленький уголок, отдушину робкого юношеского творчества? А после — случайный рассказ, написанный под влиянием записок Градовского, история близнецов Освенцима, взлёт, подъём и новое желание творить, первые дипломы детской литературной премии и всероссийских конкурсов, первые публикации в журнале. Тут уж недолго и зазнаться, вообразить себя писателем, подобно девчонке, опозорившейся с журнальчиком на концерте по путёвке «Общества книголюбов». Столичной наглости мне не хватало. Зато самозванство хлестало через край. Кто, простите, здесь прозаик? Ах, она ещё и стишки сочиняет? Её даже смеют хвалить, награждать, отмечать известные писатели и журналисты в семнадцать лет? Чем же тут гордиться?

«Убейте своих любимых», — в десятый раз слышала я, пересматривая вдохновляющий фильм. Легко говорить профессору, у которого за плечами десятки статей, книг и огромный опыт. Мне же виделось в те годы, что сила моя будет в возвышении «любимых», в единении с ними. «Спой песнь последнюю о гибнущем народе, её безмолвно ждёт последний иудей», — звал меня голос Ицхака Кацнельсона, перебивая речь профессора. Так родилась Либерман. Либерте, эгалите, фратерните — Либерман, йинг ун фрай.

Под этим псевдонимом, — маской, скрывавшей фамилию, которую каждый второй, а подчас и каждый первый, произносил неправильно, — я вступила на серьёзный литературный путь, неся в мир боль и трагедию своего народа. Керуак написал миллион слов до поступления в Колумбию, а чем я хуже?

Миллион — не миллион, а слов набиралось прилично. И вот, отвергнутый шестью издательствами и завоевавший крупную литературную премию, вышел в свет мой первый роман, перекроенный и переписанный по обрывкам записок пятнадцати- и шестнадцатилетней горячеголовой, увлечённой Женьки, выстраданная летопись общечеловеческой Катастрофы, произошедшей будто бы в наши дни. Впереди были сессия, практика, розовые летние вечера и новые стихи, а ноги сами вели меня в Дом Ростовых на презентацию книги. Моей книги! Моё имя на афише, мой роман хотели увидеть, потрогать, прочитать все эти молодые люди, бывшие участники олимпиад, однокурсники, юные поэты, соратники по сборной Москвы. А сирень пьянила, а ветер-насмешник подсказывал: тебе, тебе и только тебе эта слава. Верилось ли Лжедмитрию, что он сделается царём?

«Мой отец Шломо, моя мать Элишева, мои сёстры Ада и Ева, кузен Натан и кузина Памела, бабушка Голда и дедушка Иржи, тётя Ирэн и дядя Кароль погибли, и в этом им отчасти помогли мы — вот мысль, которая меня не оставляет», — читала я. Подняла голову от страниц, обвела взглядом зал. Я люблю глаза моей родины — в них читается неизбывное страдание, пробивающееся даже сквозь отупевший разум и огрубевшее сердце. А глаза моих слушателей, будущего и настоящего русской литературы, не предадут и не продадут — тысячу раз был прав Венедикт Ерофеев.

Он перехватил мой взгляд. Скромный молодой человек в костюме, с аккуратно расчёсанной бородкой, держа в руках шляпу, стоял, прислонившись к стене. Его губы беззвучно шевелились, точно он шептал молитву. Вот оно. Вот для кого я писала, кому адресовала свои непростые, трагичные, а порой жуткие рассказы. Дальше помнила только свинцовую тяжесть в ногах, глухие, будто уши заложило ватой, аплодисменты и три слова, которые я повторяла невпопад: «Королева в восхищении. Королева в восхищении».

Мордехай Либерман вёл меня под руку по всей Москве. Он то напевал «Зелёную карету», то хохотал до слёз над какой-то моей очередной глупостью, то приплясывал, а я всё никак не могла поверить в реальность произошедшего: еврейский парень-ортодокс не только не назвал мою книгу глупостью, не посмеялся, а напротив, взял экземпляр с автографом и унёс домой! Разве мой читатель не иллюзия? Прежде, когда кто-то читал мои работы при мне, я ощущала себя раздетой догола.

— И чего стесняться? — улыбнулся Мордехай. — Я твой сборник рассказов про Холокост как настольную книгу держу, третий год подряд перечитываю. Стой, дальше нельзя. — Только тут я обнаружила, что мы остановились на перекрёстке неподалёку от Еврейского музея. На немой вопрос Мордехай, отпустив мою руку и отдалившись, пояснил: — Ты в брюках. Мама увидит.

— Ну и что? Я гуляла здесь в этих же брюках сотню раз.

— Но ты со мной. До встречи, — он помахал мне. — Ты в ВК как записана? Так же? Приходи в воскресенье в два на Горку!

Весна и лето полетели кувырком. Одурелая, я носилась по Москве, сдавала вместо самостоятельных работ стихи и отрывки из новых рассказов, дважды читала в Библиотеке поэзии и всякий раз возвращалась домой, на Речной, с головой, полной чудесных впечатлений. В новом сезоне я подала заявку в еврейский молодёжный клуб «Гранат», куда втянул меня Мордехай. Всё ближе мы стали подбираться к его дому, всё чаще я надевала юбки и платья, закрывающие колени, всё чаще меня встречали дружелюбные взгляды обитателей Марьиной рощи. Я записалась на курсы иврита, по четвергам мы ужинали в кошерном кафе и чем дальше, тем смелее становился Мордехай, тем больше он рассказывал о семье и надеялся познакомить меня с родными. Он намекал на большее, чем крепкая дружба, считал наши встречи и порой будто бы невзначай бросал: «Шидух — не просто свидание, он нужен для того, чтобы создать семью».

«Шидух? — удивлялась я. — Мы же знаем друг друга полгода, и нас никто не сводил!»

Мордехай, бросивший на предпоследнем курсе иешиву, не находил себе места в моём мире. Я была безнадёжно светской для него. Первое время, потеряв голову от счастья, я готова была беспрекословно выполнять все его просьбы. Подумать только, мой парень — еврей, который не гонит меня, не отталкивает, не зовёт чужой. После ассимилированного детства, куличей и русского языка погружаться в мир иудаизма казалось не более чем новым интересным опытом. С подружками по «Гранату» мы ходили в синагогу, отмечали праздники и встречали субботы, Мордехай при случае пояснял непонятные моменты из Торы и Мишны. Я приобрела бесценный материал для рассказов и задумала писать цикл об обитателях Марьиной рощи. Но со временем, когда «из любовей и соловьёв какое-то варево» улеглось и перестало булькать в кастрюльке моего мозга, пришлось наконец раскрыть глаза и увидеть нечто большее, чем милого паренька с фамилией, совпадающей с моим псевдонимом.

Религиозность Мордехая Либермана подпитывалась его безграничной преданностью матери и беспрекословным послушанием. Её авторитет в семье считался непоколебимым. Смелел он лишь находясь вдалеке от дома, на Горке или любом другом конце Москвы, но по-прежнему вечно боязливо озирался: не видит ли его кто-нибудь из общины. Чем ближе мы с Мордехаем гуляли к его району, тем дёрганнее он становился: сидел как на иголках, когда я в холода приходила в брюках вместо юбки, разговаривал тихо и нервно; морщился, если я заказывала трефную пищу в кафе или пила сверх меры; одёргивал, когда я громко говорила или смеялась; закатывал глаза, слыша очередной еврейский анекдот. «Мама бы не одобрила» — был обыкновенный его аргумент. Я видела Мордехая каким-то Тихоном Кабановым, с которым приходилось быть то Катериной, то Варварой. «Ты ведёшь себя как ходячий стереотип!» — разозлился он однажды, увидев, как я надела, дурачась, его шляпу и выпустила на висках несколько прядей, закрутила их, как пейсы, и начала важным голосом раввина громыхать что-то невнятное.

Я уважала еврейский народ и уважаю его безмерно, но беспомощность Мордехая и его зацикленность на следовании бесконечному числу правил выводили меня из равновесия. Временами мне казалось, что он напрочь лишён чувства юмора и воли к самостоятельной жизни. Мать прочила ему учёбу в «Томхей Тмимим» в США, но Мордехай под моим влиянием поступил на юридический и торопил со свадьбой. Ему не суждено было уехать.

Весной следующего года мы отправились в Таглит с группой ребят и девчонок из «Граната». Вырваться с последнего курса, из череды подготовки к сессиям и дипломной рутины мне удалось с помощью декана: он высоко оценил мой роман и сборник ранних рассказов и поспособствовал спокойному отъезду в Израиль.

На побережье Мёртвого моря, под сенью пальм, встреченный восторженными возгласами «Мазаль тов!», Мордехай сделал мне предложение. Его друг держал напротив нас ноутбук: примерный сын транслировал торжественный момент семье. По ту сторону экрана я разглядела строгую старуху в белом тихле, хасида, молодую беременную женщину с двумя грудными детьми на руках и двух маленьких девочек.

На нашей свадьбе гуляла вся Марьина роща. Старшая сестра Мордехая — Лея, узнав о моём вступлении в общину, предупредила, что отныне меня будут звать Эстер.

— Писать — пиши, подписывайся каким хочешь именем, а здесь изволь называться так, как я сказала.

— Может быть, я хочу другое имя. Почему меня никто не спросил?

— Так решила наша мать.

Свадьба не обошлась без выкрутасов. Когда Мордехай передал мне бокал с вином, моя мама с матерью жениха приподняли фату и поднесли бокал к моему рту.

— Танины невыразительные, тела маловато! — донеслось из-под фаты. Где-то за спиной хихикала Фейги, средняя дочь, и, должно быть, злилась её мать.

Входя в квартиру Либерманов, я споткнулась о порог и грохнулась на пол во всём свадебном убранстве.

— Падающие невесты — к счастью! — засмеялась Мушка, младшая дочь.

На первом совместном шаббате я тоже умудрилась отличиться. Мать Мордехая предоставила мне право быть хозяйкой вечера, а на деле — устроила проверку, желая доказать, что я неподходящая жена для её сыночка. Я с благословением зажгла субботние свечи, поцеловала мужа, Фейги, Мушку, их мать (преодолевая отвращение), и… села за компьютер.

— Что ты делаешь?! — у Мордехая случилась истерика. — Прекрати немедленно!

— Суббота субботой, а сроки поджимают, — невозмутимо ответила я. — Если к завтрашнему дню рассказ не предоставлю, уж не знаю, что из меня редактор сделает — форшмак или гефилте фиш.

 

***

 

— Почему мы живём с твоей мамашей и сёстрами?

Целых два месяца в доме не прекращался гудёж. Мать пилила детей, я пилила Мордехая, а Мордехай с матерью сообща пилили меня.

— Куда же мы съедем? — разводил руками муж. — А если маме нужна будет помощь? После всего, что она пережила, ты предлагаешь её бросить?

Вместо ответа я подсунула ему результаты УЗИ и включила голосовое сообщение, записанное пару недель назад. «Ка-та-стро-фа! — кричала я подруге. — У нас будет двойня!»

Через месяц переехали в уютную трёхкомнатную квартиру тремя этажами ниже семейного жилья Либерманов. Квартиру я записала на себя. На обустройство ушли все мои отложенные деньги и весь гонорар с продаж романа — его начало печатать большим тиражом известное московское издательство.

— И кто научит тебя копить? — вздыхала я.

 

***

 

— Опять Ханнеле всему дому отдыхать не даёт? У мамы давление поднимется.

— Ложится в поле мрак ночной, от волн поднялся ветер хладный. Уж поздно, путник молодой, укройся в терем наш отрадный! — так приветствовала я Мордехая, вернувшегося с работы.

— Никак не уймёшься. И кто тебя, Эстер, воспитывал?

Моя мама — хоровой дирижёр.

— Всё дерзишь? Покройся, мама и сёстры придут на ужин. И собирай на стол. А ты, лоботряс, снова двойку схлопотал? — он несильно схватил Моше за ухо.

— Ой! Папочка!

— Отпусти ребёнка. Покройся, покройся, — проворчала я. — Я у себя дома!

— Ты — хозяйка и принимаешь гостей, — Мордехай выпустил ухо сына. — Мама и Лея надевают в шаббат прозрачное покрытие поверх платка, а тебе лень спрятать волосы.

 

***

 

Волосы! Эта извечная проблема, из-за которой наш брак рисковал разрушиться. Наутро после свадьбы Мордехай принёс мне парик и электробритву.

— Я не буду этого делать!

— Моя мама настаивает на этом.

— Тебе двадцать три года, пора бы жить своим умом.

— Так ходит Лея.

— Здесь так не принято. Я не могу представить себя лысой. Многие женщины у нас носят платки.

— Как же? Одна мамина знакомая надевает парик и сверху тюрбан. Да полрайона в париках.

— Разве они бреют головы? Наконец, меня это не волнует. Мы не в Уильямсбурге живём!

— Но мама...

— Что «мама?» — рассердилась я.

Мордехай рассказал мне её историю.

 

Продолжение следует...

Евгения Либерман

Настоящее имя Евгении Либерман — Грауль Евгения Александровна. Родилась 4 августа 2005 года в Подольске Московской области. Первые рассказы и стихи начала писать в 6 лет. Дипломант IX Международной детской литературной премии «Глаголица» в номинации «Проза на русском языке» в 2022 году и II Международного литературного конкурса «Литкон» в номинации «Проза». Обладательница гран-при конкурса Ассоциированных школ ЮНЕСКО «Крылья Пегаса» в 2023 г. в номинации «Pro-за». Участница фестиваля новых литературных форматов «Молодой Пушкин» и совещания Совета молодых литераторов «в Химках» в 2023 году. Лонг-лист фестиваля им. Евгения Гусева «Яблочный спас» в 2023 г. в номинации «Проза» в возрастной категории 14–20 лет. II место литературного конкурса «Клио» в номинации «Проза» (2023). Публикации стихотворений и прозы в журналах «Художественное слово», «Нате». Пробует себя в вольных переводах лирики с идиша. Основная тематика произведений — Холокост и жизнь современных евреев.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon